Реклама

Здесь могла быть ваша реклама

Статистика

Святослав Логинов "Замошье"

Паня наложила жгут, обработала осколочные раны. На рану - полотно, сверху - партизанскую корпию, чистый болотный мох, свежий, зеленый. Этот мох берег партизан, ложась вязким ковром под ноги карателей, чтобы гитлеровцы не сумели пройти те сотни метров, что отделяли лес от партизанских островов. Мох растил клюкву, спасая от цинги, мох веками процеживал воду, обеззараживал, очищая от всего скверного, недаром нет воды вкуснее, чем на верховом болоте. Мох и лечил: сфагнум на повязке останавливал воспаление, предупреждая гангрену; немало душ было сохранено скромным хозяином псковских болотин.

Все, что надо, Панька сделала на совесть, лишь одно было не так: руки оставались холодными. Не жалко было бригадира.

С пахоты сняли единственного колхозного коня, белого жеребца по кличке Фулиган. Раненного положили на телегу, Паня уселась рядом, Мишка Баламут взялся за вожжи. Ехать предстояло в Доншину в дорожную больницу. Ближе доктора не было.

По дороге Колька пришел в себя. Сначала лежал, верно ничего не понимая, лишь постанывал от толчков. Потом взгляд стал осмысленным, Колька слабо позвал:

- Это ты, Панька?

- Я, - ответила Паня. - Вишь, опять не на работе, и Фулиган тоже гуляет.

Колька закрыл глаза и сказал словно про себя:

- Вот оно как... Меня мать упреждала, чтоб с тобой не связывался, мол тебе бабка Тоня перед смертью силу передала, да я не послушал. Не поверил. А ты и впрямь сглазила... Ничего, я еще вернусь. Такие как я не умирают.

- Лежи уж, - сказал Панька.

Остаток пути ехали молча, и Панька думала: неужто и впрямь получила от бабки Тони этакий подарок? Ничего не придумала, но решила - пусть будет, что будет. Коли нет ничего, так и жалеть не о чем, а есть... она же плохого никому не хочет, и Кольку, вон, перевязала как следует, хоть он и ее сгубил, и Лехе грозился. Все справила как надо, и коли не выживет бригадир, так это не ее вина. Нечего было Лешку трогать.

Кольку довезли и сдали в железнодорожную больницу. Он уже снова был без памяти и умер в тот же день, так и не придя больше в сознание.

С того времени по ближним деревням, сначала лишь среди древних старух пополз слушок, что у Паньки замошинской объявился дурной глаз. Сама Панька ничего о слухе не знала, и даже распрощавшись с мечтой об учебе, надежды на хорошее не оставляла.

После собрания Паня стала по-особому смотреть на Леху. Вроде, невидный парень, ростом не вышел, и калека к тому ж, а запал в сердце. Не отпугивали ни малый рост, ни увечье, то ли оттого, что выбирать было некого в оскудевших парнями деревнях, то ли потому, что слишком хорошо Паня знала, как этот шрам лег на лехино лицо.

В августе сорок первого партизанский отряд первый раз вышел с островов. Многого еще не умели, но все же забрали подготовленный к вывозу хлеб, порвали телеграфную связь и ушли обратно. В ответ немцы прислали карателей: пехоту и два танка. Техника дальше Замошья не пошла, сунулись было, да один танк утопили. Пехота выбралась к самому моху и здесь остановилась. Во мху человек ползет как муха в варенье, не то движется, не то на месте копошится. А тем временем с крутых высоток, прикрывающий партизанский Ушкуйный остров, можно бить наступающих, не торопясь, словно мишени на стрельбище. Так и простояли немцы целых три недели до самых осенних дождей в двухстах метрах от партизанского пикета. Притащили на руках через мокрый лес три миномета и закидывали минами высотки. До самых Ушкуйников было не дострелить. А когда фашисты отошли к деревням, на ближнем пикете оставался живым один шестнадцатилетний Леха. Он и стал первым, и потому особо запомнившимся Паниным пациентом.

Теперь через пять лет все панины мысли были о нем. Панька ходила по полю, пробивала тырчком лунки, споро закладывала в них по-лысенковски нарезанные дольки картошки, а сама нет-нет, но косила глазом - не идет ли Лешка, хотя отлично знала, что он тоже на работах. А Леха то ли не видел, то ли не хотел замечать новое панькино горе. Встретит - здоровается по-хорошему, с улыбкой, а повернуть так, чтобы чаще видаться - этого нет. Панька в Замошье, Леха в Андреево, дороги две версты, а они словно в разных районах живут. Как ни зайдешь в свободную минуту - Леха в Погосте.

Потом нашлись услужливые люди, порадовали - бегает Леха в Погост к Любке Мироновой. Паня сперва не поняла, что за Любка в Погосте объявилась? Потом вспомнила: есть у Мироновых дочка, совсем девчонка, на пять, что ли лет младше самой Паньки. И Любку припомнила - бледного с недокорма заморыша военной поры. Вспомнила и не поверила сплетне. Однако, выбрав вечер (сенокос уже кончился, а рожь еще не выколосилась), пошла в Погост, в клуб. Сбежала оттуда через час, глотая обидные слезы. Все оказалось правдой. Дистрофик Любка умудрилась неведомо как вытянуться и расцвесть. Не один Леха положил глаз на тонконогую, стройную девушку с огромными мерцающими глазищами.

Панька, пока торопилась к родному Замошью, вволю наплакалась, сравнивая себя с Любкой. Конечно, Мироновы приезжие, таких здесь не найти. Свои ростом невелики, а в кости широкие, приспособлены к работе а не к радости. Панька, изворачиваясь, оглядела свою коренастую фигуру и вынесла окончательный приговор: "Вислозадая! И глаз, к тому же, худой... Эх, да будь у нее и впрямь хулой глаз, рази ж ходила бы сопливка Любка королевной? Да Лешка на нее и смотреть бы тогда не захотел!.." Панька размазала ладонью по щеке последнюю слезу и прибавила шагу.

Подошла осень. Убрали хлеб, повыдергали лен. Старики отпраздновали Покров. Со временем стало свободно. На праздники Панька никуда не ходила, даже Седьмое ноября просидела одна в избе и потому не знала, как скоро и беспощадно сбылись ее пожелания.

В красные числа приехал на побывку с флота Саня Ковасеров. Пришел в клуб в морской форме, с тремя боевыми медалями, и стало ясно, что соперников ему в сельсовете нет. Вот только пожил он в родном доме недолго, уехал на службу, оставив по себе громкую память и бросив забрюхатевшую Любку.

И надо же, что со своей бедой Любка прибежала в Замошье к Пане. Плакала, валялась в ногах:

- Панечка, ты все можешь, сделай что-нибудь!.. Ведь стыдобы-то скоко!

- Оставь, - оборвала Панька. - Ты хоть понимаешь, что просишь? Я не повитуха и не знахарка. Дите выводить не умею и не стану. В Доншину иди, в больницу.

- Не станут они делать, запрещено им. Только сразу наберусь. Панечка, что же мне, в пятнадцать лет с ребенком? Я лучше удавлюсь...

- Перетерпишь, - уверенно сказала Панька. - А ребенка, может, еще и не будет.

Сказала сухо, без всякой жалости, выплакала давно всю жалость. Сказала, словно заказывала у судьбы, и угадала в точку. Вдоволь находилась Любка с пузом на глазах у всего колхоза, но не доносила, выкинула прежде срока. И с тех пор скурвилась, стала общей сахарницей, доступной любому, и разве что под одним Лехой не лежала. Только Паньке это радости не прибавило. Не искать же утешения, что лехина жизнь тоже не сложилась. От Любки отвернулся, но и к Паньке не склонился. Так и жил при матери словно пацан.

Панькина слава, между тем, росла. Малец ли где гадом укушен, или корова расщепит копыто - всюду панькин злой глаз виноват. Стали Паньку обходить стороной. Кто и не верит, а все береженого бог бережет, ноги не купленные, можно и крюка дать, обойти лихо подальше. Сначала Панька смеялась, а после взвыла. На людях живет, а как в лесу. Особенно худо стало, когда у соседей заболела дочка Маша. Долго лежала по больницам, в самом Пскове лежала, да ничего не вылежала, вернулась домой хромоногой. Врачи сказали, что болезнь не лечится, хорошо еще, что не всю девчонку сковало, а то бы провела жизнь в инвалидской коляске. Но свои знали - не полиомелит виноват, а панькин сглаз.

Первым чувством, когда до Паньки доползли эти разговоры, была обида, вторым - страх. Ведь смотрела, завидуя, на счастливую Алену - Машину мать? Смотрела. Так вдруг и впрямь завистью изурочила девочку? И не хотела, а сделала. Панька стала чураться людей, ходила опустив глаза, в бригаде старалась получить отдельную работу, чтобы ни с кем не встречаться. Чтобы не напакостить ненароком, пыталась не думать ни о ком, но все равно думала, только мысли легкие неприметно сменились обидой на всех за свою пропащую жизнь.

А жизнь, как ее ни суди, продолжалась. Вышло послабление колхозам, довелось людям вздохнуть посвободнее. Тетка Феша в красный угол портрет Маленкова повесила, среди икон, за то, что снял непомерную тяготу. Потом подошла весна пятьдесят четвертого, и начавшие оживать деревни забурлили, переполнившись через край новостями. Вроде и знакомое, но не бывшее прежде на слуху слово "целина" теперь не сходило с языка. Народ мигом понял целина, это свобода, паспорт на руках, высвобождение из колхозной крепости. Чуть не вся бездетная молодежь засобиралась в Казахстан, и никто за общим шумом не видел, что родным селам грозит безлюдье.

Панька никуда ехать не хотела. Притерпелась уже, притерлась к своему месту. Но уезжавших одобряла: верно, нечего тут преть. Одобряла до той поры, пока не узнала, что Леха тоже написал заявление в райком. Панька ничем не выдала себя, но в груди все разом перевернуло. Казалось тридцать лет на носу, не только другие, но и сама себя давно записала в бобылки - ан, нет! Жила, значит, в душе какая-то надежда. На людях Панька крепилась, лишь оставшись одна, шептала побелевшими губами:

- Милый, родненький, как же я без тебя? Не уезжай!

И Лешка не уехал.

К тому времени он уже работал на гусеничном тракторе, и вот, во время пахоты между траками попал кусок старой, с палец толщиной проволоки. Услышав резкий скрежет, Леха высунулся из кабины поглядеть. Подгадал он с этим в самый раз - ржавый крюк зацепил за голенище кирзовых сапог и сдернул тракториста на землю. Освободить ногу Леха не успел, гусеница вдавила ее в глину, только серо-розовая пена выступила по краям.

Паньку к раненому никто не звал, в Андреево давно был фельдшерский пункт. Но она сама почуяла беду, прибежала. Опоздала совсем немного - Леху уже увезли. Не дрогнув лицом, Панька вернулась в Замошье. Затворила избу на крюк и повалилась на пол. Билась, молча выплакивая последние в жизни слезы. Твердо знала - она виновата во всем, и никто больше. Жутко вспомнился предсмертный баб-тонин шепот: "Для себя ничего не хоти, так легше..." Да как жить-то, не хотя?!

Ногу Лехе не отняли, но и здоровья не вернули. Никуда он, конечно, не поехал, ковылял по родному Андрееву, припадая на бок, перед непогодой прятал изломанную ногу в валенок. Работать продолжал на тракторе, на том же самом. Не держал зла на трактор и, вообще, ни на кого не держал. Словно и не менялось в его жизни ничегошеньки.

И в панькином бытье ничего не изменилось. Так и куковала одна. Работала в совхозе, колхоз к концу пятидесятых разорился, и его переназвали совхозом. Сначала трудилась на ферме, выращивала ягнят, но это оказалось совхозу невыгодно, да и ягнята у нее начали болеть, тогда перешла на лен. Там частенько приходилось видеть Леху, хоть это уже было ни к чему. Сломалось что-то в сердце, Леха стал чужим. Хромает неподалеку невидный мужичонка, слепо подмигивает вышибленным глазом, - и пусть его.

Теперь уж Паньки не чурались, народа в деревне осталось совсем ничего, попробуй повыбирай, сам одинешенек останешься, тут любая беседа дорога. А от Паньки нос воротить, так и вовсе неумно. Нюрка, жившая через четыре дома, попыталась было, да раскаялась. Нюрка была молодой, ровесница беспутной Любке, но характерной. Даже средь коренастых замошинских баб Нюрка выделялась особо. Еще в девчонках ее дразнили медведицей - за силу, ширину и трубный голос. А как вышла Нюрка замуж, отхватив заморыша Ваньку, и зажила своим домом, так открылось в ней стремление грести к себе, от которого родилось с годами едкое прозвище Хап-баба. И не то, чтобы Хап-баба как-то особо не любила Паньку или обидела чем, а просто не замечала, свои заботы довлели. Паньку тоже не обида взяла, а больше любопытство: что станет? Подошла к Нюрке, волочившей со мха двухведерную торбу ягоды, погладила по рукаву, ласково сказала:

- Ой, Нюша, все ты в делах. И намедни бегала и и седни бежишь. Отдохнула бы...

- Некогда, - отрубила Нюрка, - зимой наотдыхаюсь, - стряхнула панину руку и загрохотала сапогами к дому.

Назавтра Нюрка на работу не вышла и на второй день тоже. А когда вечером Панька, возвращаясь с вязки дресты, проходила деревней, ее остановил громкий стук в стекло. Нюрка махала рукой из-за рам, приглашая в дом. Пыталась выйти в сени, встречать, да не смогла, страшенный прострел скрутил поясницу и не давал даже встать по малой нужде.

< Назад | Дальше >